вторник, 20 января 2015
В животе горячо, в животе бурлит...
Держите меня! Сейчас убегу!
В стекла маленький, серенький дождик стучит...
И-и-и! У-у-у!
Бур-бур! Окно запотело...
Какое, мне дело?
На улице сырость-слякоть-лужицы... Эх!
Напою и согрею всех:
Веселых, суровых,
Больных и здоровых,
Больших и крошечных-маленьких,
И самых седеньких-стареньких, –
В кишках теплее –
На свете милее...
Паф!
Где мальчик Васенька? Спит-спит-спит.
Глазки опухли...
Чайник простынет! Чаинки разбухли...
Пусть скорей-поскорей прибежит –
Сморщит кожицу,
Сделает рожицу,
Посмотрит в мой медный свирепый живот
И фыркнет во весь белозубый рот...
Кто дразнится, кто там поет на полу,
У печки – за шваброй – в углу?
Кот!
Пуф! Обормот.
Тоже сокровище.
Буль-буль-буль, подойди-ка, чудовище, –
Я-тебя, я-тебя, я-тебя каплей горячею в нос!
Что-с?
Паф! Испугался, убрался под шкаф...
Жду-жду... Скучно мне тут.
Пи!
Из крана крупные слезы текут.
Пи!
Ошалел от угара,
Задохся от пара,
Угольки раскалились, шипят и звенят.
Ах!
Бур-бур-бур! Я сердит – я волнуюсь – бурлю-клокочу.
Унесите меня... Не хочу!
Обливается потом конфорка и бок,
Пар свистит, пар пищит, как пожарный свисток!..
Распа-я-юсь! Подлейте во-ды! Не мо-гу!
И-и-и! У-у-у!
<1920>
Тане Львовой захотелось в медицинский институт.
Дядя нанял ей студента, долговязого, как прут.
Каждый день в пустой гостиной он, крутя свой длинный ус,
Объяснял ей imperfectum* и причастия на «us».
Таня Львова, как детеныш, важно морщила свой нос
И, выпячивая губки, отвечала на вопрос.
Но порой, борясь с дремотой, вдруг лукавый быстрый взгляд
Отвлекался от латыни за окно, в тенистый сад...
Там, в саду, так много яблок на дорожках и в траве:
Так и двинула б студента по латинской голове!
<1922>
_______
*Прошедшее время (лат.).
В гудящем перезвоне
Плывут углы и рвы...
Летят шальные кони –
Раскормленные львы.
Пожарный в светлой каске,
Усатый кум Пахом,
Качаясь в мерной пляске,
Стоит над облучком.
«Тра-ра! Пошли с дороги!..»
Звенит-поет труба.
Гремя промчались дроги
У самого столба.
Блестят на солнце крупы
Лоснящихся коней.
Вдогонку мальчик глупый
Понесся из сеней...
Крик баб и визги шавок.
Свистки! Галдеж! Содом!
На площади у лавок
Горит-пылает дом.
Кони стали. Слез Пахом...
Ну-ка, лестницу живее!
Вьются дымчатые змеи...
Пламя в бешенстве лихом,
Словно рыжий дикий локон
Вырывается из окон...
Но пожарный наш не трус:
Слившись с лестницею зыбкой,
Вверх карабкается шибко,
Улыбаясь в черный ус.
Изогнувшись, словно бес,
Возле крыши в люк мансарды
Прыгнул легче леопарда
И исчез...
Дым и пламень... Треск и вой,
А внизу
Верещит городовой,
Люд гудит, как лес в грозу...
Свищут юркие мальчишки,
Взбудораженные Гришки –
И струя воды столбом
Лупит в дом!
Две минуты – три – и пять...
Ах, как долго надо ждать!
Из раскрытого окна,
Раздвигая дым янтарный,
Черный, словно сатана,
Появляется пожарный:
А под мышкой у Пахома
Спит трехлетний мальчик Дема,
Прислонясь к щеке усатой
Головенкою лохматой...
Мать внизу кричит и плачет.
Верховой куда-то скачет.
Эй, воды, еще – еще!
Гаснет пламя. Пар шипящий
Встал над домом белой чашей,
Хорошо!
Переулками сонными едет обратно обоз,
Разгоняя бродячее стадо взлохмаченных коз.
Кони шеи склонили и пена на землю летит.
На последней повозке Пахом утомленный сидит.
Над заборами буйно синеет густая сирень,
Дым из трубки Пахома струится, как сизая тень...
Наклонился Пахом – и слегка покачал головой:
Вся ладонь в пузырях... Ничего, заживет, не впервой!
Капли пота и сажи ползут по горячей щеке,
Кони тихо свернули за церковь к болтливой реке.
Солнце вспыхнуло в каске багровой закатной свечой...
За амбаром кружит голубок над родной каланчой.
<1921>
понедельник, 19 января 2015
Лесов тенистые покровы
Взбегают вверх до облаков.
Шоссе бежит среди холмов.
В возах – вальяжные коровы;
Внизу снопы косматой ржи,
По пашне гуси ходят чинно,
И с резвым криком вдоль межи
Бегут две девочки с корзиной.
Картошка радостно цветет,
Ботва темнеет полосами.
Играет ветер волосами,
Пчела танцует над усами
И телеграфный столб поет.
Ах, если б сжечь все корабли,
Забыть проклятый день вчерашний,
Добыть кусок зеленой пашни
И взрезать плугом грудь земли!
Пусть там в безумных городах
Друг другу головы срывают
И горы лжи нагромождают –
Здесь мир в полях, в лесах, в садах...
В извечных медленных трудах.
Струится жизнь сквозь дым столетий,
И люди чисты – словно дети.
<1923>
Одолела слабость злая,
Ни подняться, ни вздохнуть:
Девятнадцатого мая
На разведке ранен в грудь.
Целый день сижу на лавке
У отцовского крыльца.
Утки плещутся в канавке,
За плетнем кричит овца.
Все не верится, что дома...
Каждый камень словно друг.
Ключ бежит тропой знакомой
За овраг в зеленый луг.
Эй, Дуняша, королева,
Глянь-ка, воду не пролей!
Бедра вправо, ведра влево,
Пятки сахара белей...
Подсобить? Пустое дело!..
Не удержишь – поплыла,
Поплыла, как лебедь белый,
Вдоль широкого села.
Тишина. Поля глухие,
За оврагом скрип колес...
Эх, земля моя Россия,
Да хранит тебя Христос!
1916
Соломенное чучело
Торчит среди двора.
Живот шершавый вспучило, –
А сбоку детвора.
Стал лихо в позу бравую,
Штык вынес, стиснул рот,
Отставил ногу правую,
А левую – вперед.
Несусь, как конь пришпоренный:
«Ура! Ура! Ура!»
Мелькает строй заморенный,
Пылища и жара...
Сжал пальцы мертвой хваткою,
Во рту хрустит песок,
Шинель жжет ребра скаткою,
Грохочет котелок.
Легко ли рысью – пешему?
А рядом унтер вскачь:
«Коли! Отставить! К лешему...»
Нет пафоса, хоть плачь.
Фельдфебель, гусь подкованный,
Басит среди двора:
«Видать, что образованный...»
Хохочет детвора.
<1923>
За раскрытым пролетом дверей
Проплывают квадраты полей,
Перелески кружатся и веют одеждой зеленой
И бегут телеграфные нити грядой монотонной...
Мягкий ветер в вагон луговую прохладу принес.
Отчего так сурова холодная песня колес?
Словно серые птицы, вдоль нар
Никнут спины замолкнувших пар, –
Люди смотрят туда, где сливается небо с землею,
И на лицах колеблются тени угрюмою мглою.
Ребятишки кричат и гурьбою бегут под откос.
Отчего так тревожна и жалобна песня колес?
Небо кротко и ясно, как мать.
Стыдно бледные губы кусать!
Надо выковать новое крепкое сердце из стали
И забыть те глаза, что последний вагон провожали.
Теплый ворот шинели шуршит у щеки и волос, –
Отчего так нежна колыбельная песня колес?
1914, август
На Петербургской стороне в стенах военного училища
Столичный люд притих и ждет, как души бледные чистилища.
Сгрудясь пугливо на снопах, младенцев кормят грудью женщины, –
Что горе их покорных глаз пред темным грохотом военщины?..
Ковчег-манеж кишит толпой. Ботфорты чавкают и хлюпают.
У грязных столиков врачи нагое мясо вяло щупают.
Над головами в полумгле проносят баки с дымной кашею.
Оторопелый пиджачок, крестясь, прощается с папашею...
Скользят галантно писаря, – бумажки треплются под мышками,
В углу – невинный василек – хохочет девочка с мальчишками.
У всех дверей, склонясь к штыкам, торчат гвардейцы меднолицые,
И женский плач, звеня в висках, пугает близкой небылицею...
А в стороне, сбив нас в ряды, – для всех чужие и безликие,
На спинах мелом унтера коряво пишут цифры дикие.
1914
Прошло семь тысяч пестрых лет –
Пускай прошло, ха-ха!
Еще жирнее мой обед,
Кровавая уха...
Когда-то эти дураки
Дубье пускали в ход
И, озверев, как мясники,
Калечили свой род:
Женщин в пламень,
Младенцев о камень,
Пленных на дно –
Смешно!
Теперь – наука мой мясник, –
Уже средь облаков
Порой взлетает хриплый крик
Над брызгами мозгов.
Мильоны рук из года в год
Льют пушки и броню,
И все плотней кровавый лед
Плывет навстречу дню.
Вопли прессы,
Мессы, конгрессы,
Жены, как ночь...
Прочь!
Кто всех сильнее, тот и прав,
А нужно доказать, –
Расправься с дерзким, как удав,
Чтоб перестал дышать!
Враг тот, кто рвет из пасти кость
Иль – у кого ты рвешь.
Я на земле – бессменный гость,
И мир – смешная ложь!
Укладывай в гроб,
Прикладами в лоб,
Штыки в живот, –
Вперед!
<1913?>
<1923>
воскресенье, 18 января 2015
В чужой толпе,
Надевши шляпу набекрень,
Весь день
Прогуливаю лень
По радостной тропе.
Один! И очень хорошо.
Ловлю зрачки случайных глаз,
Клочки каких-то странных фраз,
Чужую скуку и экстаз
И многое еще.
Лежат в свободном чердаке
Семьсот ребячеств без табу,
Насмешка, вызов на борьбу
И любопытство марабу,
Как бутерброды на доске.
Одно сменяется другим.
Заряд ложится на заряд.
Они в бездействии лежат,
А я ужасно рад –
Я вольный пилигрим!
Хочу – курю, хочу – плюю,
Надевши шляпу набекрень,
Весь день прогуливаю лень
И зверски всех люблю!
<1911>
В старинном городе чужом и странно близком
Успокоение мечтой пленило ум.
Не думая о временном и низком,
По узким улицам плетешься наобум...
В картинных галереях – в вялом теле
Проснулись все мелодии чудес
И у мадонн чужого Боттичелли,
Не веря, служишь столько тихих месс...
Перед Давидом Микеланджело так жутко
Следить, забыв века, в тревожной вере
За выраженьем сильного лица!
О, как привыкнуть вновь к туманным суткам,
К растлениям, самоубийствам и холере,
К болотному терпенью без конца?..
<1910>
На сосне хлопочет дятел,
У сорок дрожат хвосты...
Толстый снег законопатил
Все овражки, все кусты.
Чертов ветер с хриплым писком,
Взбив до неба дымный прах,
Мутно-белым василиском
Бьется в бешеных снегах.
Смерть и холод! Хорошо бы
С диким визгом взвиться ввысь
И упасть стремглав в сугробы,
Как подстреленная рысь...
И выглядывать оттуда,
Превращаясь в снежный ком,
С безразличием верблюда,
Занесенного песком.
А потом – весной лиловой –
Вдруг растаять... закружить...
И случайную корову
Беззаботно напоить.
<1911>
суббота, 17 января 2015
Я знаком по последней версии
С настроением Англии в Персии
И не менее точно знаком
С настроеньем поэта Кубышкина,
С каждой новой статьей Кочерыжкина
И с газетно-журнальным песком.
Словом, чтенья всегда в изобилии –
Недосуг прочитать лишь Вергилия,
А поэт, говорят, золотой.
Да еще не мешало б Горация –
Тоже был, говорят, не без грации...
А Платон, а Вольтер... а Толстой?
Утешаюсь одним лишь – к приятелям
(Чрезвычайно усердным читателям)
Как-то в клубе на днях я пристал:
«Кто читал Ювенала, Вергилия?»
Но, увы (умолчу о фамилиях),
Оказалось – никто не читал!
Перебрал и иных для забавы я:
Кто припомнил обложку, заглавие,
Кто цитату, а кто анекдот,
Имена переводчиков, критику...
Перешли вообще на пиитику
И поехали. Пылкий народ!
Разобрали детально Кубышкина,
Том шестой и восьмой Кочерыжкина,
Альманах «Обгорелый фитиль»,
Поворот к реализму Поплавкина
И значенье статьи Бородавкина
«О влиянье желудка на стиль»...
Утешенье, конечно, большущее...
Но в душе есть сознанье сосущее,
Что я сам до кончины моей,
Объедаясь трухой в изобилии,
Ни строки не прочту из Вергилия
В суете моих пестреньких дней!
<1911>
Дворник, охапку поленьев обрушивши с грохотом на пол,
Шибко и тяжко дыша, пот растирал по лицу.
Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для кошек,
Груз этих дров квартирант нервной спиной ощутил.
«Этот чужой человек с неизвестной фамильей и жизнью
Мне не отец и не сын – что ж он принес мне дрова?
Правда, мороз на дворе, но ведь я о Петре не подумал
И не принес ему дров в дворницкий затхлый подвал».
Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для кошек,
Смутно искал он в душе старых напетых цитат:
«Дворник, мол, создан для дров, а жилец есть объект для услуги.
Взять его в комнату жить? Дать ему галстук и «Речь»?»
Вдруг осенило его и, гордынею кроткой сияя,
Сунул он в руку Петра новеньких двадцать монет,
Тронул ногою дрова, благодарность с достоинством принял.
И в мышеловку кусок свежего сала вложил.
<1911>
I
Гуляя в городском саду,
Икс влопался в беду:
Навстречу шел бифштекс в нарядном женском платье.
Посторонившись с тонким удальством,
Икс у забора – о проклятье!
За гвоздик зацепился рукавом.
Трах! Вдребезги сукно,
Скрежещет полотно –
И локоть обнажился.
От жгучего стыда Икс пурпуром покрылся:
«Что делать? Боже мой!»
Прикрыв рукою тело,
Бегом к извозчику, вскочил, как очумелый,
И рысью, марш домой!..
Последний штрих, – и кончена картина:
Сей Икс имел лицо кретина
И сорок с лишним лет позорил им Творца, –
Но никогда,
Сгорая от стыда,
Ничем не прикрывал он голого лица.
II
Мудрейший индивид,
Враг всех условных человеческих вериг,
Пожравший сорок тысяч книг
И даже Ницше величающий буржуем,
Однажды был судьбою испытуем
Ужасней, чем Кандид:
Придя на симфонический концерт
И взором холодно блуждая по партеру,
Заметил, что сосед, какой-то пошлый ферт,
Косится на него, как на пантеру.
Потом другой, и третий, и четвертый –
И через пять минут почти вся зала,
Впивая остроту нежданного скандала,
Смотрела на него, как сонм святых на черта.
Спокойно индивид
В складное зеркальце взглянул в недоуменье:
О, страшный вид!
«В зобу дыханье сперло!»
Растерянно закрыв программой горло,
Во все лопатки,
Бежал он из театра, –
Краснел,
Бледнел
И дома принял три облатки
Бромистого натра.
Зачем же индивид удрал с концерта вспять?
Забыл в рассеянности галстук повязать.
<1911>
Занимается письмоводством.
(Отметка в паспорте)
Позвольте представиться: Васин.
Несложен и ясен, как дрозд.
В России подобных орясин,
Как в небе полуночном звезд.
С лица я не очень приятен:
Нос толстый, усы, как порей,
Большое количество пятен,
А также немало угрей...
Но если постричься, побриться
И спрыснуться майским амбре –
Любая не прочь бы влюбиться
И вместе пойти в кабаре.
К политике я равнодушен.
Кадеты, эсдеки – к чему-с?
Бухгалтеру буду послушен
И к Пасхе прибавки добьюсь.
На службе у нас лотереи...
Люблю, но, увы, не везет:
Раз выиграл баночку клею,
В другой – перебитый фагот.
Слежу иногда за культурой:
«Господин» сидел в гостиной
И едва-едва
В круговой беседе чинной
Плел какие-то слова.
Вдруг безумный бес протеста
В ухо проскользнул:
«Слушай, евнух фраз и жеста,
Слушай, бедный вечный мул!
Пять минут (возьми их с бою!)
За десятки лет
Будь при всех самим собою
От пробора до штиблет».
В сердце ад. Трепещет тело.
«Господин» поник...
Вдруг рукой оледенелой
Сбросил узкий воротник!
Положил на кресло ногу,
Плечи почесал
И внимательно и строго
Посмотрел на стихший зал.
Увидал с тоской суровой
Рыхлую жену,
Обозвал ее коровой
И, как ключ, пошел ко дну...
Близорукого соседа
Щелкнул пальцем в лоб
И прервал его беседу
Гневным словом: «Остолоп!»
Бухнул в чай с полчашки рома,
Пососал усы,
Фыркнул в нос хозяйке дома
И, вздохнув, достал часы.
«Только десять! Ну и скука...»
Потянул альбом
И запел, зевнув, как щука:
«Ти ли-ти ли-ти ли-бом!»
Зал очнулся: шепот, крики,
Обмороки дам.
«Сумасшедший! Пьяный! Дикий!»
– «Осторожней – в морду дам».
Но прислуга «господину»
Завязала рот
И снесла, измяв, как глину,
На пролетку у ворот...
Двадцать лет провел несчастный
Дома, как барбос,
И в предсмертный час напрасно
Задавал себе вопрос:
«Пять минут я был нормальным
За десятки лет –
О, за что же так скандально
Поступил со мною свет?!»
<1910>
Набухли снега у веранды.
Темнеет лиловый откос.
Закутав распухшие гланды,
К стеклу прижимаю я нос.
Шперович – банкир из столицы
(И истинно-русский еврей)
С брусничною веткой в петлице
Ныряет в сугроб у дверей.
Его трехобхватная Рая
Туда уронила кольцо,
И, жирные пальцы ломая,
К луне подымает лицо.
В душе моей страх и смятенье:
Ах, если Шперович найдет! –
Двенадцать ножей огорченья
Мне медленно в сердце войдет...
Плюется... Встает... Слава Богу!
Да здравствует правда, ура!
Шперович уходит в берлогу,
Супруга рыдает в боа.
<1911>
Кавантсари. Пансион
Марина Цветаева. ИЗ ДВУХ КНИГ. Юношеские стихи:
http://rusilverage.blogspot.com/2014/09/blog-post_15.html
#поэзия #стихи #серебряный_век #марина_цветаева
http://rusilverage.blogspot.com/2014/09/blog-post_15.html
#поэзия #стихи #серебряный_век #марина_цветаева